Отдававшая все слова, все, что имела, листу, удивительно многоречивая и обильная в своих текстах, сейчас она была бессловесна. Глазами она дала мне понять, что мне надо лежать. Оставаться такой как есть, без движений. Мои руки она привязала к металлической спинке кровати такими же кожаными черными ремешками, имеющими странную надо мной власть: с одной стороны, они стесняли меня и не давали мне скрыться; с другой стороны, именно принуждая и стесняя меня, привязывая меня к этому ложу, они давали мне шанс полностью раскрыться и стать самой собой…
Для раскрепощения необходимо было давление.
Я была не в состоянии сопротивляться.
Чтобы получить наслаждение, сначала должно было быть принуждение.
Я как бы хотела сопротивляться — и не могла.
Обычно резкая и даже известная в Сан-Франциско как dominatrix, ЕЙ — я не хотела противиться.
Ее ледяное, зимнее принуждение горячило мою летнюю кровь.
Любая dominatrix с кнутом и мечом всегда мечтает, что когда-нибудь придет тот или та, которые сделают ее покорной и кроткой, заставив отбросить в сторону латы и меч.
В. стояла надо мной во весь рост на постели во всем своем черно-белом великолепии и бессловесности; я лежала под ней; эта возникшая из ожидания нега, эта сладкая нуга, это немое кино. Эти ее черные ремешки, пахнувшие новой кожей и ее любимым «Гермесом», это правильных пропорций тело и наше правильное соотношение — она наверху, я внизу, — позволяющее мне хорошо разглядеть или представить куда-то исчезнувшую, возможно, тщательно сбритую, но до сих пор представляемую курчавость волос. У нее там везде было гладко. Господи, пусть и тут все пройдет гладко, без сучка без задоринки. Продолжай, продолжай, продолжай.
Ее ноги в кожаных сапогах были расставлены как у победителя, она попросила меня широко раздвинуть мои.
Но нет, до этого она надела бархатную черную повязку мне на глаза. Ощущение доброго докторского, лечебного бархата на глазах было приятно. Сейчас меня укутают, подоткнут одеяло, выдадут целебный сироп. Да, я привязана, не могу убежать, но зачем опасаться! Она дотронулась до моего лба, как будто действительно озаботилась о здоровье… Как будто проверяла температуру. Да что проверять — я вся горю! Потом взяла в свои руки одну грудь, вторую — будто бы я пришла на осмотр. Я замерла.
Но она вдруг отошла. Такая волнительная, такая волшебная передышка. Шорохи в комнате. Она, кажется, что-то разворачивала или доставала. Может быть, хризантемы? А может быть, она сейчас придет с охапкой цветов, например маргариток, и будет водить ими по моей коже? Достанет из холодильника лед и языком и губами будет «вести» его по моей груди и лобку?
Вдруг она куда-то ушла. Поставила латиноамериканскую музыку?
Я осознала, что была совершенно раздета.
Мое тело и раздвинутые ноги были беззащитны и обнажены; руки чуть затекли, но вместе с неожиданным приливом энергии и возбуждения в уши вдруг вошло аргентинское танго. Да, вошло. Она наконец что-то достала. Бережно свернула и положила на место пакетик. что-то, очевидно, надела. снова приблизилась ко мне. наклонилась. ушла. и вошла.
10
Купчиха за чаем и ее воздыхатели (рассказ Владлены Черкесской)
На следующий день я все же собралась с силами прочитать полностью ее письмо.
Начиналось оно издалека, экивоками, в основном, описыванием того, что видит она за окном, когда сидит «прямо в комнате в кожаных сапогах, которые лень снимать, а подходящего «лесника» рядом нет».
Так вот откуда взялись привидевшиеся мне сапоги!
А продолжалось описанием ее интересов, как она любит все холодное и сумеречное, «небытие, луну и ледяной отблеск на простыне», в то время как я, родившись летом, наверняка обожаю «траву, свет, солнце, живые цветы, горячую кровь» — в отличие от нее, замороженной, зуб-на-зуб-не-попадающей, зябкой, зимней.
«Если хотите мне сделать приятное, — писала Владлена, — пошлите на день рождения меховое манто! Я буду Вашей Венерой с мраморным телом в роскошных собольих мехах. Кому-то же надо меня утеплить!
Кстати, мой первый рассказ, — продолжала она, — так и назывался — „Чаепитие по случаю дня рождения", и описана там была моя полная антонимка: я порывистая и нетерпеливая, а героиня — плавная и неторопливая, в свободной марлевой малахайке, летом на даче недалеко от станции Пери (а это в персидской мифологии значит „прекрасная фея“) потчует таких же дебелых и неторопливых соседей-мужчин. Они сидят вокруг накрытого скатеркой стола в своих белых полотняных костюмах-панамах (слышен запах только что убранного в снопы свежего сена, стрекотанье кобылок и акапелла каких-то маленьких птичек), а она, как купчиха за чаем, раздает им калачи, удивительно похожие на ее сдобные руки.
И все вокруг такое сдобное и округлое, что соседи, сочась сладостью, не отрывают глаз от нее, а она все продолжает их потчевать густым, но на свет прозрачным вареньем, плюшками, сушками, пирогами, которые сама испекла… И такое благоприятство вокруг разлилось: и осы жужжат, и сено так пряно и усыпляюще пахнет, будто напоминая о том, что им летом набивают подушки, и воздух так приятно перед глазами рябит, что мужчины вконец разленились и им лень друг с другом тягаться, дескать, кто это нашей Сдобушке больше всех люб и милей…
Они просто все вместе, в три пары глаз, на нее смотрят и в паточном воздухе уже как бы откушали самого ее сладкого и пленительного, и попробовали ее осиного как жало, дрожащего язычка, перебрали один за другим все калачи на печи, повыщипывали аккуратненько из всех мест изюминки, слизали сахарную пудру с раскрасневшихся щечек, прошлись по всем розовеющим и раз-говеющим, готовым к вкушению частям тела. И все это в прекрасном мареве дачи!
А чтобы Вы вспомнили такое сочное лето, я Вам посылаю стишок: прочтите внимательно, а потом мне напишите, что чувствовали, пока читали, — мне это важно:
Магнолии и туберозы,
Аспарагусы, березы,
Рожь, глициния и розы,
Глориозы и мимозы.
Амариллис, гладиолус,
Розмарин, венерин волос,
Ирис, лен, пшеничный колос.
Тамариск и ноготок,
Астры, остролист, вьюнок!..
Это считалка. На кого выбор падет, тот первый начнет. а уж что начнет, каждый думает в меру своей испорченности (а мы ведь с Вами в меру испорчены, единственный не вставленный в присланный букет цветок — маргаритка, не правда ли, Маргарита?). Так, в общем, и надо писать — обиняками, а не с синяками, то есть как Вы, прямо в глаз. Не раздевать и выставлять на посмешище с похабными „частями тела“, а наоборот, вуалировать вульву, покрывать перси и пенисы пелериной, убирать вздымающиеся части тела под отглаженные чесучовые брюки и пиджаки.
Но если Вам уж так хочется меня всю охватить, прикрепляю свою старую, специально обновленную для Вас дневниковую запись. Да не про ледащие ляжки, а про то, как везде и всегда бегают за мной „лесники“.
* * *
Меня как ушатом холодной воды окатило, но я покорно начала читать про «лесника», верного ленинца.
Или, может, владленинца?
11
Похотливый парторг
«После мединститута распределили меня работать в больницу, а там парторгом был один женатый жирноватый хирург, который ко мне воспылал. Пока ходили мимо друг друга по коридорам в белых халатах, ничего у него ко мне не колыхалось, но только я пришла к нему на обследование нескромного толка (такие сложились у меня тогда обстоятельства), он сразу же загорелся.
Не знаю, приходилось ли вам сидеть враскоряку на этом допотопном, лоснящемся от чужого пота пыточном кресле? Парторг пытался деловой вид сохранить, когда во мне копался, но все инструменты ронял, зеркала, какие-то щипчики, а потом перчатки снял и долго мыл-стерилизовал руки, задумчиво поглядывая на меня, пока я без трусов и юбки его дожидалась. Затем попытался туда залезть уже голой рукой, но я ему напомнила, чему нас в мединституте учили, и он снова надел и снова полез. И смех и грех вспоминать!
Не могу сказать, что его копания меня отвращали; встреть я его где-нибудь на студенческой вечеринке, я бы даже на него обратила внимание, потому что, несмотря на полноватость, ростом он был под потолок, взгляд имел пристальный, а хватку стальную, что хирургу, кстати, очень пристало. С одной стороны, даже излишне брутальный и, чуть что, c нерадивыми подчиненными сразу переходит на рык, а не крик, а с другой стороны, видно, что жизнь очень любит, да и она отвечает все тем же. И покушать умел, и поласкать, и обнять, когда тучи на небе, и правильным вниманием одарить: когда кажется, что он все-все про тебя знает и вот-вот начнет жалеть. Приплюсуй сюда губы чувственные, волос курчавый и немного блатные манеры (мама у него хоть и была учительницей русского языка, но от одесского шика и блатоты, доставшихся от отца-торгаша, так и не смогла отучить). В общем, ему бы Беню Крика играть и девок на привозе щупать с фактурой, как у младшего Виторгана! Но одно дело — встретить такого незнакомца где-нибудь в баре, с этой его вальяжностью и влажным выпуклым взглядом, а другое — на гинекологическом кресле, со всеми моими интимными складками, раскрытыми ему прямо в лицо.